Константин Симонов. Военный рассказ. Впереди была война
Он впервые в жизни проклинал тот день и час, которым раньше гордился, когда после Халхин-Гола его вызвал сам Сталин и, произведя прямо из полковников в генерал-лейтенанты, назначил командовать истребительной авиацией целого округа.
Сейчас, перед лицом смерти, ему некому было лгать: он не умел командовать никем, кроме самого себя и своей эскадрильи, и стал генералом, и сущности, оставаясь старшим лейтенантом. Это подтвердилось с первого же дня войны самым ужасным об раком, и по только с ним одним. Причиной таких молниеносных возвышений, как его, были безупречная храбрость и кровью заработанные ордена. Но он не знал, как другим, а ему генеральские звезды не принесли умения командовать тысячами людей и сотнями самолетов.
Полумертвый, изломанный, лежа на земле, не в силах двинуться с места, он сейчас впервые за последние кружившие ему голову годы чувствовал весь трагизм происшедшего с ним и всю меру своей невольной вины, человека, бегом без оглядки взлетевшего на верхушку тяжелой лестницы военной службы. Он вспоминал о том, с какой беспечностью относился к тому, что вот-вот начнется война, и как плохо командовал, когда она началась.
Он вспоминал свои аэродромы, где половина самолетов оказалась не в боевой готовности, свои сожженные на земле машины, своих летчиков, отчаянно взлетавших под бомбами и гибнувших, не успев набрать высоту. Он вспоминал свои собственные противоречивые приказания, которые он, подавленный и оглушенный, отдавал в первые дни, мечась на истребителе, каждый час рискуя собственной жизнью и все-таки почти ничего не успевая спасти.
Он вспоминал сегодняшнюю предсмертную радиограмму с одного из этих пошедших бомбить переправу и сожженных ТБ-3, которых нельзя, преступно было посылать днем без прикрытия истребителей и которые все же сами вызвались и полетели, потому что разбомбить переправу требовалось во что бы то ни стало, а истребителей для прикрытия уже не было.
Когда на могилевском аэродроме, где он сел, сбив по дороге встретившийся ему в воздухе «мессершмитт», он услышал в радионаушниках хорошо знакомый голос майора Ищенко, старого товарища еще по Елецкой авиашколе: «Задание выполнили. Возвращаемся. Четверых сожгли, сейчас будут жечь меня. Гибнем за родину.
Прощайте! Передайте благодарность Козыреву за хорошее прикрытие!»-он схватился руками за голову и целую минуту сидел неподвижно, преодолевая желание здесь же, в комнате оперативного дежурного, вытащить пистолет и застрелиться. Потом он спросил, пойдут ли еще на бомбежку ТБ-3. Ему сказали, что мост разбит, но есть приказ разбить еще и пристань с переправочными средствами; ни одной эскадрильи дневных бомбардировщиков по-прежнему нет под рукой, и поэтому еще одна тройка ТБ-3 уже поднялась в воздух.
С первого же дня войны, когда почти все недавно полученные округом новые истребители, МИГи, были сожжены на аэродромах, он сел на старый И-16, доказывая личным примером, что и на этих машинах можно драться с «мессершмиттами». Драться было можно, но трудно. Особенно не хватало скорости.
Он знал, что не сдастся в плен, и колебался только, когда застрелиться - попробовать сначала убить кого-нибудь из немцев, если они близко подойдут, или застрелиться заранее, чтобы не впасть в забытье и не оказаться в плену, не успев покончить с собой.
В его душе не было предсмертного ужаса, была лишь тоска, что он никогда не узнает, как все будет дальше. Да, война застала врасплох; да, не успели перевооружиться; да, и он и многие другие сначала плохо командовали, растерялись. Но страшной мысли, что немцы и дальше будут бить нас так, как в первые дни, противилось все его солдатское существо, его вера в свою армию, в своих товарищей, наконец, в самого себя, все-таки прибавившего сегодня еще двух фашистов к двадцати девяти, сбитым в Испании и Монголии. Если б его не сбили сегодня, он бы им еще показал!
И им еще покажут! Эта страстная вера жила в его разбитом теле, а рядом с ней неотвязной тенью стояла черная мысль: «А я уже никогда этого не увижу». Если б попы не врали про тот свет, он бы увидел оттуда, с того света, победу, а откуда из рая или из ада,--черт с ним, все равно!
Жена его, которая как это свойственно мелким душам, преувеличивала свое место в его жизни, никогда бы не поверила, что он в свой смертный час не думал и не вспоминал о ней. Но это было так, и не потому, что он не любил - он продолжал любить ее,- а просто потому, что он думал совсем о другом: о горечи поражения и счастье победы и о том, что, полной чашей испив одно, он уже никогда не испытает другого. И это было такое великое горе, рядом с которым просто не умещалось другое, маленькое и нестрашное в эту минуту горе - никогда не увидеть больше ее прекрасного лживого лица.
Говорят, человек перед смертью вспоминает свою жизнь. Может быть, и так, но он вспоминал перед смертью только войну! Говорят, человек перед смертью думает сразу о многом. Может быть, и так, но он перед смертью думал только об одном - о войне. И когда он вдруг, в полузабытьи, услышал голоса и залитыми кровью глазами увидел приближавшиеся к нему три фигуры, он и тут не вспомнил ни о чем другом, кроме войны,
и не подумал ничего другого, кроме того, что к нему подходят фашисты и он должен сначала стрелять, а потом застрелиться. Пистолет лежал на траве у него под рукой, он нащупал четырьмя пальцами его шершавую рукоятку, а пятым - спусковой крючок. С трудом оторвав руку от земли, он, раз за разом нажимая на спуск, стал стрелять в возникшие перед ним, расплывавшиеся в кровавом тумане серые фигуры. Сосчитав пять выстрелов и боясь обсчитаться, он дотянул руку с пистолетом до лица и выстрелил себе в ухо.