Бондарев. Накануне битвы
Это сплошное движение, отчетливо набухавшее, соединенное колоннами грузовых н легковых машин, заполняло Зацепу и Валовую улицу, без конца накатывалось и накатывалось по Садовой, через Серпуховскую площадь в сторону Курского и Казанского вокзалов; и шестирядный порок завывающих моторами машин, нагруженных заводским
угрожающие милицейские окрики в глубине проходных дворов, хлесткие выстрелы, полновесно отраженные между заборами эхом октябрьского воздуха; вооруженные военные патрули и проверка документов на углах; молчаливые, прижатые к стенам очереди столовых, где но талонам выдавали скудные, пропахшие подгорелым маргарином обеды; опять рокочущее, нескончаемое движение машин по Садовой; наглухо накрытые подъезды опустелых учреждений; утробный рев, мычание коров посреди Калужской площади, хаотичное скопище голодных животных, пригнанных из подмосковных деревень, занятых немцами или уже обстреливаемых орудиями, злые крики пастухов, щелканье кнута поблизости окон и арок домов, грохот по асфальту колхозных тракторов, тянущих прицепы с косилками и веялками вслед за стадами; не вполне объяснимый внезапный пожар в керосиновой лавке на Самотеке, звон и гудки проносившихся красных машин, тревожное мелькание зеленых касок, жиденькая толпа поодаль пожара и оцепление из гражданских вперемежку с милицией, осторожные разговоры в толпе о ракетчиках и диверсантах в городе («Вчера одного на чердаке с ракетницей и револьвером поймали!»
«А когда ночью налет был, дежурный смотрит - на крыше против Могэса фонарик мигает, сигналы самолетам подает, где, значит, бомбить», «Теперь они мосты взрывать начнут, диверсанты-то...»); шоссе Энтузиастов, донельзя забитое машинами, слитое месиво рокота, крика, лиц, глаз, одержимых лихорадочной торопливостью, растерянные люди с наспех собранными ночью вещичками, устремленные из Москвы к загородному шоссе, к железным дорогам на восток - в направлении Волги, Куйбышева, Горького, Казани, куда немедленно эвакуировались в тот день некоторые заводы и учреждения; и вымершие западные окраины, только колонны рабочих батальонов на булыжных мостовых, гулкий звук шагов, военные команды, хруст палой подмороженной листвы, грузный стук артиллерийских колес по булыжнику, изредка дробное перекатное погромыхивание обозных повозок; последние деревянные домишки, сараи, осеннее поле, покатое к оврагу, покрыто инеем, кристаллы блестят в жесткой стерне; поенные сутулые «эмки» на шоссе, правее поля, и низкое небо, неприютно набухшее студеном зимой, снегом, па западе, как бы ограниченном черной пологой дальних лесов, откуда надвигалось на Москву смертельное, страшное, чужое, о чем никто не мог даже подумать еще неделю назад, надеясь на какую то особую, вдруг вступившую в силу, способную задержать, разбить немецкую мощь.
И вновь этот пасмурный день и все увиденное ими было бесконечным и кратким, подобно времени между отчаянием и надеждой, и все это было Москвой, взбудораженной, прифронтовой, повой для них, возбуждающей приближенной вплотную опасностью, ожиданием главных событий, до конца неясных, как бывает в истории в моменты поворота многих судеб, перед угрозой неизвестности.
Кто-то сказал им, что в районе Арбата работают продуктовые магазины, и они дважды прошли через арбатские переулки в поисках открытой булочной или гастронома. Но везде висели на дверях замки, витрины были заложены деревянными щитами,
н одном мосте разбитое стекло валилось грудой осколков на тротуаре под вывеской ювелирного магазина, из пролома тянуло мрачной пустотой, как из заброшенного помещения, и манило, влекло заглянуть туда, в нежилой каменный холод, где, видимо, прошлой ночью совершилось преступление. Арбатские переулки были тихи, мертвы, их продувало осенью, клочки газет, обрывки афиш несло мимо заборов, волокло по асфальту, собирало бумажным мусором вокруг фонарей, подле закрытых парадных старых особнячков, украшенных выгнутыми мускулистыми торсами атлантов, так же неустанно подпиравших плечами балконы, как и сто лет назад...
И тут, за углом переулка, в малозаметном подвале без вывески, они, уже потеряв уверенность найти магазин, обнаружили по запаху пережаренного мяса чудом работающую шашлычную, обрадованные, спустились в шумный, душный, задымленный табаком зал, до отказа переполненный военными и гражданскими. Здесь маленькие окошки под сводчатым потолком запотели от спертого воздуха, сюда едва просачивался серый октябрьский день, в табачном чаду лампочки светили туманно, пьяные голоса скопленно ворочались в каменных стенах подвала,- и над всем этим плыл запах подгорелого шашлыка, так головокружительно ударивший в ноздри, что оба сглотнули слюну, предвкушая, как аппетитно вопьются зубами в кусок сочного мяса.
С трудом нашли место в закутке зальчика вблизи дверей на кухню, откуда шел луковый дух и то и дело выбегали, распространяя с железных блюд острые ароматы, два немолодых официанта с озабоченными лицами, в грязных передниках, надетых поверх ватных брюк. Илья панибратски решительным жестом остановил в проходе и подозвал официанта, быстро заказал двойные порции, к ним по стакану красного вина («какого-нибудь портвейна или сухого»), и в предвкушении Шашлыка, голодные, они закурили, разглядывая подвал и соседей за столом. Молоденький распаренный паренек, беловолосый, конопатый, как сорочиное яйцо, распахнув на груди просторную, не по росту, телогрейку, доедал с нескрываемым наслаждением соус в железном блюде, макал корочку черного хлеба и при этом зажмуривался, звучно обсасывая хлеб маслеными губами. Рядом с ним механически работал бульдожьими челюстями глыбообразный человек, его запухшие угрюмые глазки были неотрывно прикованы к одной точке на столе, под локтем была крепко придавлена потертая меховая шапка.
- Обрати внимание на этого шпендрика,-сказал Илья, бровью показывая на белобрысого паренька. - Видишь, как наворачивает? Чавкает наверняка лучше, чем музыку сочиняет. Мне нравится его завидная энергия!
- А что? Я тебе мешаю разве? - чутко услышав слова Ильи, белобрысый паренек снизу глянул светлым, детским взором, стал смачно облизывать край тарелки.- А если я голодный! А если и жрать хочу! - задиристо заговорил он, принимаясь обсасывать поочередно пальцы. - Я два дня как следовает не ел, а я тоже человек. Без талонов никуда не сунешься. А я не московский, а родных здесь никого!
- Ты что - приехал в Москву? - спросил Владимир, удивляясь этому задиристому «а».
- А я из Калуги. Рванул в столицу, когда немцы подошли. Бабка осталась одна, старенькая, ветхая. Не пошла со мной: «Некуда, говорит, мне идти, окромя земли сырой». А я дал ходу, когда фашистские танки в центре города стреляли. А на шоссе меня стариканистый красноармеец в полуторку посадил, а потом я пешком; сам чапал и чапал до самой Москвы. Четыре дня я тут...
- Молодец! Ты хорошо букву «а» знаешь! - одобрил Илья и со снисходительным дружелюбием протянул раскрытую пачку роскошных папирос «Пушки», по баснословной цене купленных сегодня с рук около метро. - Прошу, маэстро из Калуги! Куришь?
- Не-к,- отказался паренек, мотнув светлыми волосами на лбу. - Глупостью не занимаюсь. И тебе не советую.
- Ох ты! - воскликнул Илья. - Ну и дурак, если советы даешь.
- А ты сроду так! - неожиданно взъерошился паренек, и его ясные глаза, приготовленные к обороне, заморгали. - Чего ругаешься, как старый козел? Я тебя не трогаю, и ты меня не трогай!
- Молодец!-опять одобрил Илья.- Вроде злиться умеешь. У нас все такие калужские? Четыре дня в Москве, а культурна у тебя слабенькая, руку вон по локоть в рот засунул и чавкаешь, Просто
Сам прелесть! Ну, если Ваня, тогда что?.. Небось две ночи проспал бы на полке в вашем нивермаге, то враз узнал бы, что
Иду вчерась но Москве, Жрать хочется и настроение хуже губернаторского, соображаю: чего то делать надо, иначе все одно вакуируют. А смотрю, по улице бойцы с винтовками ноют: «Украина золотая, Белоруссия родная», а усатый старшина сбоку петухом чапает, а сам лицом строгий, а ножки в хромовых сапожках, тоненькие, ровно спички. Я думаю: пристроюсь сзади, может, никто не заметит, в ватниках тоже кое-кто в строю есть. Пристроился, песню стал горланить со всеми, дошел аж до самой казармы. А там во дворе проверять и выкликать но списку начали. Ну, старшина на спичках таращился, таращился в мою сторону, йотом ко мне подчапал, усы растараканил: «Кто такой? Откуда? Не наш?
Прошу покинуть посторонних строй!» И от ворот поворот. Иду и думаю: неужто на вокзале? опять под ланкой ночевать? А тут около театра вашего, самого большого, какие то парнишки через дорогу зашмыгали и почему-то крикнули мне: «Айда!» - вроде за своего приняли. Я-за ними. В нивермаге вашем центральном двери открыты, никаких замков, а продавцов нет и народу никого. Мы с ребятами на какой то этаж тихо забрались, где материалу всякого - уйма, вагон и маленькая тележка! Один парнишка, из Можайска беженец он оказался, и говорит: «Мы не воры, мы спим тута. Ты, грит, рулон с шерстью или валюром раскатай, завернись в него и дрыхуна заводи, в рулоне тепло будет!» Две ночи там проночевал, как кум королю. А вчерась всех нас - взашей!..
- Положеньице,- хриплым голосом сказал глыбообразный человек с большим лицом, не отводя сумрачных щелок-глаз от одной точки на столе, а челюсти его продолжали по-бульдожьи двигаться с заведенной однообразностью.
Все трое посмотрели в его сторону, но тот не обратил на них никакого внимания, механически бросил в рот кусочек черного хлеба и, тупо пережевывая, выдавил тем же охрипшим голосом :
- Положеньице...
- Это верно, вздохнув, Согласился белобрысый паренек.- Положение мое хуже телячьего. А что делать?
- Ночной горшок купить,- насмешливо сказал Илья.- А что еще? Эвакуироваться тебе надо с каким-нибудь детским садом. В армию? Не-ет, не возьмут, друг мой Ваня. Два годика ждать придется. Два годика на горшочке посиди.
- Опять? Опять дразнишься? - встрепенулся Ваня и возмущенно заморгал белыми ресницами. - Ты меня за что же так не уважаешь? Морда моя не по нутру тебе?
- Ну, перестань, Илья, подначивать! С какой стати? - сказал Владимир, невольно защищая Ваню, но при его словах «морда моя не по нутру тебе» не сдержал смеха, и этот смех, заразивший Илью и следом самого паренька, произвел странное действие на глыбообразного человека с застывшим взглядом.
Он прекратил наконец работу сильных челюстей, осмысленно поглядел вокруг, и его большое с красными жилками лицо перекосилось.
- Чего ржете, жеребцы? Чему такому радуетесь? - выговорил он злобно. - В башках свистит? Подумали бы своими балбешками! - Человек постучал прокуренным заскорузлым пальцем себе по лбу. - Подумали бы, что с вами-то будет, если немец Москву возьмет? Чего хохотаете без толку, когда плакать надо! О матерях бы своих подумали!..
Нет, они не думали ни о матерях, ни о чрезвычайности положения на фронте, ни о крайних обстоятельствах в Москве, не верили в то, что угроза велика и смертельна, не представляли, что немцы могут войти в город, стать хозяевами всех этих знакомых с детства улиц, трамвайных перекрестков, Садовой, Красной площади, Арбата, улицы Горького, Нескучного сада, замоскворецких переулков, знаменитых летом цветущими липами, прохладными задними двориками с сараями с голубятнями... Они не только не могли представить все это в подчинении враждебной чужой силе, но, еще не испытавшие до конца гибельного страха, защищенные неутраченной верой юности, едва терпели сомнение в других, презирая и отвергая слабость, как трусливое малодушие.
- А вы неужели думаете, что немцы Москву возьмут? - спросил Владимир и переглянулся с Ильей, который не спеша курил, выражая позой ленивое хладнокровие.
- Много паникеров развелось, - проговорил Илья, ни к кому не обращаясь. - И все ноют и ноют. Несмотря на приказ коменданта Москвы генерала Синилова - нытиков, шептунов и дезертиров расстреливать на месте.
Значит, так издеваетесь, сопляки, герои лопоухие?